Мы плыли вместе с Улой по ярко сверкающей воде, и Ула ясно и радостно смеялась. И пела она что-то — но не мог разобрать что.

Она пела, звала меня и смеялась.

А я медленно погружался в воду, и эта блестящая текучая вода щекотала мне веки, она размывала лицо Улы, я плохо видел ее, но она все еще смеялась и звала меня, но я погружался все быстрее и уже знал своим измученным сердцем — больше ее для меня нет.

58. УЛА. ГОСПОДЬ С ТОБОЙ!

Койка Светы пуста. Сегодня утром ее забрали няньки — куда, не сказали. И ей не сказали. С нами ведь здесь на разговаривают. С нами разговаривает здесь только радио. Вестью безумия мира трещит целый день в палате картонный голос динамика — «…в Курганской области прочитано шесть тысяч лекций, посвященных новой Конституции».

Клава Мелиха тайком съела полагавшийся Свете обед и теперь боится, что санитарки обнаружат покражу и свяжут ее в укрутку. По-моему, Клава совсем выздоровела. Она степенно рассуждает о том, как ее выпустят отсюда, надо будет жизнь зачинать сызнова, Петю-то теперь не воскресишь, надо будет найти какого-нибудь мужичка — для общего хозяйства и здоровья — и с ним вдвоем тихо доживать.

— Не век же мне слезы на кулак мотать! — рассудительно говорит она Ольге Степановне.

А та спрашивает с интересом, безо всякого ехидства:

— А Петю не жалко?

— Как же не жалко? Жалко! Да чего ж теперь поделаешь? И пожил он все-таки — он же меня постарше был…

Анна Александровна совсем потеряла силы — лежит, я ее кормлю супом с ложки. Чудовищная еда, жалобное хлебово для брошенных людьми животных.

Сегодня Анну Александровну вызывали на комиссию — долго расспрашивали, много записывали, ничего не сказали. Зачем им говорить с нами? С нами радио поговорит — «…На Новокузнецком металлургическом комбинате пустили печь по получению агломерата из железорудного кварцита, что дает народу десятки миллионов рублей прибыли…»

Я пытаюсь запихнуть в старуху осклизлую вареную рыбу и синюю холодную картошку. Когда-то мы ехали с Алешкой на машине с юга, и в кафе под Орлом нам дали меню. В нем было написано: «Первое — 26 коп., второе — 47 коп., третье — 12 коп.» И все. Тогда меня это очень рассмешило. Сейчас это мне не казалось таким смешным. Тогда я знала, что через триста километров мы скроемся дома от этого вала равнодушной усталой ненависти к людям. Здесь нам от нее не скрыться.

Человек должен знать границу, предел опасности и страдания. Иначе за ним закрываются ворота ада.

— Сколько же можно терпеть? — вырвалось у меня невольно.

Анна Александровна отодвинула алюминиевую солдатскую миску, печально улыбнулась:

— Протопопа Аввакума спросила истомленная страданиями жена: «Доколе мука эта?» «До смерти, матушка» — сказал ей Аввакум. Мне, видать, до смерти, а тебе — пока не вырвешься. Тебе вырываться надо…

Мы помолчали, потом она мне сказала тихонько:

— Я думаю, они мне на комиссии поставили гриф «психохроник». Неизлечимая…

— Зачем вы так говорите? — слабо возразила я. — Может быть, и нет, пока поостерегутся…

Анна Александровна засмеялась невесело:

— Кого им стеречься? Профессор говорит Выскребенцеву — хрестоматийное проявление бредовой сверхценной идеи с реформаторским уклоном, неизлечима… — она утомленно прикрыла глаза, шепотом рассказывала мне: — Они меня спрашивают — вы своей жизнью довольны? Довольна, отвечаю. Снова задают вопрос — а хотели бы снова стать молодой, красивой, заново жизнь прожить? Говорю, что не хочу. Они переглядываются, кивают с пониманием — все ясно! А что им ясно? Что они понимают? В тридцать седьмом году посадили моих родителей, в лагерях они и остались. Я перед войной окончила школу и сразу же на передовую — санинструктором. Четыре года на фронте, там и вышла замуж за нашего ротного. Вернулись домой, только обустроились, сын родился, а муж в пивной анекдот про Сталина рассказал. Тут и кинули его на сталинские пятилетки без права переписки и с поражением в правах. А меня с ребеночком выселили из комнаты, дали угол в бараке. Три месяца прожили, а у барака стена рухнула, и жили мы три зимы в развалинах, у знакомых ютились, на вокзалах спали. Наконец, устроилась дворником — дали мне теплую комнату в подвале. А тут и муж из лагерей пришел, но человек другой совсем стал — не узнаю его совсем, будто подменили его там — пьет, плачет, скандалит, ни о чем сговориться невозможно. Пожил он с нами немного и ушел к другой женщине — сказал, что там с ней познакомился. А еще через два года вернулся — тихий, отрешенный, весь прозрачный. Рак у него уже был. Отмучился люто — хотя недолго — и взял его Господь к себе. Сынок выучился на военного инженера, а когда меня посадили, то его из армии уволили. Он говорит — из-за тебя, из-за твоих, мать, бредней карьера моя порушилась. Обижен, не ходит ко мне. Вот и скажи, Ула, захочет кто-нибудь такую жизнь наново прожить? Но им ведь я этого объяснять не стану!…

— Ничего не надо никому объяснять! — хлестнул по нашим головам пронзительный резкий голос Выскребенцева. — Для вашей же пользы лучше было бы других послушать…

Анна Александровна приподнялась на кровати, и мне казалось, что смотрит она на этого пухлого злого хомяка в золотых очках с состраданием. Покачала головой, горестно заметила:

— Правду, видать, говорят, что лжа как ржа — тлит…

— Вставайте, вставайте, — коротко скомандовал он Анне Александровне. За ним уже маячил смутный рыбий лик сестры Вики. — Мы вас должны показать консультанту, собирайтесь…

— Я готова, — кивнула Анна Александровна.

— Нет, со всеми вашими вещами собирайтесь, все берите, — быстро обронил Выскребенцев.

Анна Александровна долгим взором смерила его, оглянулась на меня, вздохнула горько:

— И сейчас врет… Такое уж дело у него…

Она стала собирать в свой старушечий узелок жалкий скарб, а Выскребенцев, краснея от злости, процедил:

— Не забывайтесь! Смотрите, как бы вам не пожалеть…

Смирно опустила руки, полыхнула молодыми светлыми глазами:

— Дальше Сычевки зашлешь?

— Не мелите чепухи! Собирайтесь быстрее! — зло выдохнул хомяк, а сестра Вика уже тянула Анну Александровну к двери. Но она вырвала руку, снова повернулась ко мне:

— Будь счастлива, доченька! Господь с тобой!

Хищным прыжком бросилась на нее Вика, за другую руку ухватил Выскребенцев, и они мигом выволокли Анну Александровну в коридор.

Вялый топот удаляющихся шагов, чей-то недалекий жуткий крик, конвойная угроза — «серы захотел?!», чавканье Клавы, пустой взгляд Ольги Степановны, внимательно слушающей радио.

Я легла на кровать, закрыла глаза в одной надежде, единственной мечте — уснуть поскорее, ничего этого не видеть, не слышать, не думать.

Не вспоминать, что следующая очередь в Сычевку — моя.

59. АЛЕШКА. ПОКЛОНЕНИЕ ОТЦУ

Я нашел на вешалке старый плащ — добросовестное китайское сооружение, твердое и просторное, как извозчичий балахон. Мода на эти плащи прошла незапамятно давно — вместе с дружбой с китайцами. А плащ на счастье сохранился — мне все равно больше нечего одеть.

А плащ грел, укрывал надежно от неостановимого дождя, и самое главное — совершенно незаметно скрывал бутылку с закупоренным в ней меморандумом.

Бутылка угрелась на груди во внутреннем кармане. Бутылка — странный конверт для письма в шестнадцать страниц. Но другой меня не устраивал, потому что я полдня ездил на транспорте, бесцельно и бессистемно пересаживаясь из троллейбуса в автобус, из автобуса — в метро, перед самым отправлением поезда выскакивал из вагона — в надежде сбить со следа «хвост», наверняка, пущенный за мной. И все это время я надсадно соображал, где мне надо спрятать письмо. Но придумать ничего не мог.

Во всем огромном городе не было ни одного человека, которому я бы доверил свое письмо. Мне нужен был хранитель, который бы не просто сберег письмо, а в любом случае — что бы со мной ни произошло — дал бы ему дальнейший ход.